"...Мы вырастем и в стратосферу
С улыбкой спокойной взлетим".
55 лет назад
в СССР тепло вспоминали настоящих чекистов-дзержинцев некоторые бывшие
советские зэчки:
"Читатель
переписывается с читателем
Об этом
нельзя забывать
Уважаемые товарищи!
Пишет вам Гнедич Татьяна Григорьевна, с которой благодаря вам
множество
людей теперь
затеяло дружелюбную переписку. Помните, в "Известиях" рассказывалось о
том, как в трудные годы несправедливого осуждения я встретила неожиданную помощь
и поддержку. На днях ко мне обратилась тов. Левкович с письмом, которое прилагаю.
По ее просьбе я пересылаю вам ее записки, которые я сама прочла с большим интересом.
С приветом
Т. Гнедич.
Глубокоуважаемая
Татьяна Григорьевна!
Вам пишет незнакомая
женщина. На днях мне попался старый номер газеты "Известия" (№ 25) и там
я прочла о Вас. И вот решила послать Вам свои записки. Вы меня поймете, несмотря
на то, что Вы из хорошей интеллигентной известной семьи, а я необразованная простая
женщина. Но я тоже из хорошей рабочей семьи. Прадеды, дед, отец, мать — все питерские
рабочие. А взгляды у нас с Вами одни. В плохие дни 1937 года мы видели не одно худое
— то, что было с нами, а видели и настоящих
чекистов-дзержинцев. Я честно и правдиво написала свои записки. Простите за мое
нахальство, но я посылаю их Вам, чтобы Вы сказали, можно их напечатать
или нет?
Антонина
Михайловна Левкович.
Уважаемые товарищи
из редакции!
За последние
годы я часто встречаю в печати рассказы о героизме людей, которые пострадали во
время культа личности. О их стойкости и мужестве, о том, как эти люди сохранили
веру в правое дело нашей партии.
Но почему-то
редко и только вскользь встречаю я упоминание о героизме тех чекистов-ленинцев,
которые, несмотря на всю опасность особого своего положения в те трудные годы, старались
по мере сил сохранить верность принципам Дзержинского. Потому что на своей личной
судьбе знаю: были среди чекистов
такие, настоящие партийцы, которые проявляли подлинную человечность
к незаслуженно опозоренным людям. И скажу — то добро, которое, рискуя собой, они
делали для некоторых семей репрессированных, вселяло и укрепляло уверенность в том,
что вся эта страшная путаница будет когда-нибудь распутана.
Мужа моего арестовали
27 сентября 1937 года. Я подала начальнику НКВД Заковскому заявление, в котором
написала, что мой муж — в прошлом красный партизан, убежденный коммунист — не мог
и не может быть виноват перед Советской властью. Через три дня за мной пришли. Молодой
чекист, производивший обыск, угрюмо сказал мне вполголоса: "Ну зачем вы писали
свое заявление?" и с досадой махнул рукой. А когда мой маленький сын Сережа,
сообразив, что, его мать забирают, стал кричать, а потом потерял сознание от ужаса,— этот
же чекист взял ребенка на руки, ушел с ним на кухню, сел там за стол, и я увидела,
что он вытирает глаза: он плакал.
Одна я в тот
момент не плакала: окаменела. В машине этот юноша, одетый в форму, которая в те
дни уже начинала внушать всем страх, говорил мне ободряющие слова. До сих пор помню
эту неожиданную моральную поддержку.
Видимо, он многое
понимал. И, вероятно, ему было и стыдно и тяжело.
Если он жив.
пусть знает: я помню его.
Уже в тюрьме
я встретила еще одного человечного человека. Меня внезапно вызвали к следователю.
Это был чекист с умным и суровым лицом. Строго спросил он меня, как отчество мужа.
Вопрос меня возмутил. Я резко ответила:
"Ухлопали
человека ни за что, ни про что, поздно справляться о его отчестве!". И в отчаянии
своем, уже ничего не опасаясь, прямо стала говорить, что творятся безобразия.
"В кого вы превратили нас, жен безвинно пострадавших коммунистов? Что вы творите?
Как вам не совестно!"
Я говорила резко,
грубо. Он молчал. Потом, когда я вдруг остановилась, поднял глаза и посмотрел на
меня не только без гнева, но с каким-то грустным выражением.
— Я вызвал вас,
чтобы сказать вам, что ваше положение изменилось к лучшему,— сказал он .— Вас теперь
ожидает только вольная ссылка. А могло быть хуже...
Я извинилась
за свой крик. "Простите, мол, это я с горя". А он приложил палец к губам
и говорит тихо:
—Желаю вам с
сыном повстречаться.
Вернувшись после
этого разговора, я тогда, помню, впервые за много месяцев запела. Запела в камере,
удивив всех женщин. А потом они пришли в себя и стали просить:
— Пой. Пой еще.
И этого человека
я тоже не забуду.
Ссылка мне была
назначена в Джамбул. Ехали мы, жены "врагов народа", около месяца в очень
трудных условиях. Единственным моим утешением было — петь. Голос у меня был тогда
сильный. Однажды запела "Каховку" и слышу — подхватили ее во всех вагонах.
И с таким чувством пели, что жутко стало. И тут сразу в стенки теплушек стали стучать
прикладами: эту песню петь нам, заключенным, было не положено.
В Джамбуле нас
принял начальник НКВД тов. Капустин. Он возмутился, что нас так в такой грязи везли
и сразу сказал:
— Теперь идите,
женщины, снимайте комнаты. Кому туго— помогу. Мы же с вами земляки. А земляк земляку
помогать должен.
И этот человек
действительно помог нам, даже некоторым давал взаймы деньги. На работу нас сначала
не брали, он дал указание снять с работы тех, у кого были собственные усадьбы
и кто жил на нетрудовой доход, и на их место взять высланных. Этот приказ Капустина
вызвал бурю негодования со стороны уволенных, и они написали на него множество доносов,
которые сводились к тому, что он проявляет "непозволительную жалость к женам
врагов народа". Кончилось это тем, что жизнь семьи Капустиных сломалась в один
миг. Застрелился Капустин. Видимо, иначе не мог избегнуть ареста "за сочувствие
враждебным элементам"...
Осталась у него молодая жена и дочь.
Без почестей,
с презрением похоронили его где-то на задворках, а я и другие защищенные нм люди
опасались пойти на похороны, чтобы не усугубить несчастье его семьи. В те дни положение
его вдовы было немногим лучше нашего.
Не знаю, удалось
ли вернуться ей в родной Ленинград. Но если жива она, прочтет эти строки, пусть
узнает: те, кому муж ее тогда протягивал руку помощи, его простую фамилию
помнят. Вечная ему память и слава.
Пробыв в ссылке
год, я решила самовольно вернуться в Ленинград, просить, чтобы разрешили мне жить
с сыном и матерью. Приехала и прежде всего пошла в НКВД.. Решила
открыто сказать, зачем я вернулась, чего хочу добиваться. Меня принял старый человек
в очках. На его гимнастерке было, кажется, два ромба. Я открыто рассказала, почему
я приехала, повторила, что не считаю виновным ни себя, ни своего
мужа, и заявила, что предоставляю свою судьбу на его усмотрение.
—Если,—говорю
,—решите сажать, то делайте это сейчас. Домой я не заходила, чтобы мать и сын вторично
моего ареста не переживали.
Долго смотрел
на меня этот старый, чувствовалось, страшно усталый и подавленный какой-то тоской
и болью человек. Мне так его стало жаль, как будто не я к нему пришла, а он ко мне
пришел. Потом он через силу улыбнулся и сказал: "Фантазерка
ты, Антонина!". Я так и подскочила:
—Откуда вы меня
знаете?
А он улыбнулся
н говорит:
—Я все знаю!
И вот так: арестовывать тебя не стану, ты вправе о себе хлопотать. А чтобы тебя
другие не отправили,—вот тебе номер телефона. Покажи его управхозу и пока спокойно
живи.
Я долго еще просидела
у него, рассказывала о своем муже, человеке, который делал революцию со всеми передовыми
рабочими Ленинграда. Рассказывала о себе, о своем отце Николае Николаевиче Михайлове,
большевике, питерском
рабочем, убитом
на Пороховых в 1914-м казаками, во время революционной сходки. В пылу рассказа стала
осуждать политику Сталина, совсем забыв, с кем говорю. Потом опомнилась. Думаю:
ну, капут! И телефон не понадобится управхозу, и Сережку не увижу, и опять тюрьма...
Но в душе почему-то поверила этому чекисту.
Не ромбам его, а его глазам: уж очень они были теплые. Немного рассказала ему и
о Капустине. Неужели не мог он не застрелиться? Судорога прошла по лицу чекиста,
и он сказал мне с горечью: "Когда-нибудь ты поймешь, почему Капустин
так сделал!"
Прощаясь, он
спросил меня, всегда ли я так смело говорю. Я ответила:
—Нет, я так говорю
только с честными людьми.
Он усмехнулся.
—Ну, иди домой!
Отдыхай. И будь потише. Так больше ни с кем не говори. Поняла? А то много себе беды,
наживешь!
И еще раз я о
нем узнала. Подала заявление о пересмотре дела мужа в Москву и возвратилась на место
ссылки. Там меня сразу арестовали за самовольный отъезд, судили и приговорили
к пяти годам лагерей.
Долго возили
меня по тюрьмам. И все никак меня в лагерь не отправляли. Наконец, не выдержала,
объявила голодовку. На третий день пришла ко мне уголовница (они меня знали, слушали,
как я в камере песни пела) и говорит, что есть возможность
передать письмо в Ленинград. И я решила написать тому старому чекисту с ромбами.
Писала, что в
Ленинграде у меня осталась мать в тяжелых условиях. Несмотря на старость, она зарабатывала
себе и внуку на хлеб стиркой. Отбывший срок уголовник доставил мое письмо в Ленинград.
Там вложил в чистый конверт, переписал своей
рукой адрес и отправил.
Уже будучи в
лагере, я получила из дому письмо: доченька, писала мать, к нам приходил какой-то
старый профессор в очках. И что "профессор" этот спросил, не устроить ли
моего сына в детдом. А мать на это отвечала, что не хочет с ним расставаться, так
как потеряла все и всех. Тогда "профессор" сказал ей: "Не плачь,
бабушка, пускай внук живет с тобой, мы дадим ему пенсию. Выхлопочем". И дал
моей матери записку, которую она должна была отнести в роно. Та не верила и все
же пошла. А через несколько дней она действительно получила пенсию на моего Сережу.
До сих пор я
удивляюсь, как этот человек —если память не изменяет, Кошкин Николай Васильевич
его звали,—не побоялся зайти к нам домой, не побоялся хлопотать пенсию для сына
репрессированных. Ему это могло принести крупные неприятности. А может, и принесло.
Может, и пропал он, как тот, Капустин.
Когда вернулась
я из лагеря, то не рассказала дома, сколько всего пережила. Сыну сказала: "Отец
твой —честный, хороший человек. Думай о нем всегда с уважением. В нашем несчастье
плохие люди виноваты. Ни партия, ни Советская власть не виноваты. Зла на душе не
имей. Со злобой в душе жить нельзя: неправильно и слишком тяжело!"
Когда я ему
так говорила, ему было семнадцать лет. Теперь сын работает на большом заводе. Работает
давно. Никогда его не попрекали, как сына репрессированного, наоборот, даже многие
жалели. А сейчас вообще забывают
об этом. Выстроил
завод дом —сына не обошли, дали прекрасную комнату. Спасибо за это заводскому коллективу.
Да и за другое тоже: своим хорошим отношением товарищи помогли сыну сделаться человеком!
В заключение
я хочу сказать, товарищи, вот что: человек может остаться честным, в каких бы он
ни оказался обстоятельствах. Настоящий, порядочный человек совесть свою не гнет.
Таких людей я видела. Их сердце, как и мое, правильно говорило нам: верь в хорошее!
Страшные годы
ушли в прошлое. А все мы, встречавшие тогда честных чекистов и много других порядочных,
преданных партии людей, все мы должны громко сказать им свое человеческое спасибо.
А. Левкович.
Ленинград".
("Известия",
1964, № 213 (5, сентябрь), с. 6).
Комментариев нет:
Отправить комментарий