четверг, 5 сентября 2019 г.

"Нам будут герои примером, отважными стать мы хотим..."


"...Мы вырастем и в стратосферу 
С улыбкой спокойной взлетим".


55 лет назад в СССР тепло вспоминали настоящих чекистов-дзержинцев некоторые бывшие советские зэчки:
"Читатель переписывается с читателем
Об этом нельзя забывать
Уважаемые товарищи!
Пишет вам Гнедич Татьяна Григорьевна, с которой благодаря вам множество
людей теперь затеяло дружелюбную переписку. Помните, в "Известиях" рассказывалось о том, как в трудные годы несправедливого осуждения я встретила неожиданную помощь и поддержку. На днях ко мне обратилась тов. Левкович с письмом, которое прилагаю. По ее просьбе я пересылаю вам ее записки, которые я сама прочла с большим интересом.
С приветом
Т. Гнедич.
Глубокоуважаемая Татьяна Григорьевна!
Вам пишет незнакомая женщина. На днях мне попался старый номер газеты "Известия" (№ 25) и там я прочла о Вас. И вот решила послать Вам свои записки. Вы меня поймете, несмотря на то, что Вы из хорошей интеллигентной известной семьи, а я необразованная простая женщина. Но я тоже из хорошей рабочей семьи. Прадеды, дед, отец, мать — все питерские рабочие. А взгляды у нас с Вами одни. В плохие дни 1937 года мы видели не одно худое — то, что было с нами, а видели и настоящих чекистов-дзержинцев. Я честно и правдиво написала свои записки. Простите за мое нахальство, но я посылаю их Вам, чтобы Вы сказали, можно их напечатать или нет?
Антонина Михайловна Левкович.
Уважаемые товарищи из редакции!
За последние годы я часто встречаю в печати рассказы о героизме людей, которые пострадали во время культа личности. О их стойкости и мужестве, о том, как эти люди сохранили веру в правое дело нашей партии.
Но почему-то редко и только вскользь встречаю я упоминание о героизме тех чекистов-ленинцев, которые, несмотря на всю опасность особого своего положения в те трудные годы, старались по мере сил сохранить верность принципам Дзержинского. Потому что на своей личной судьбе знаю: были среди чекистов такие, настоящие партийцы, которые проявляли подлинную человечность к незаслуженно опозоренным людям. И скажу — то добро, которое, рискуя собой, они делали для некоторых семей репрессированных, вселяло и укрепляло уверенность в том, что вся эта страшная путаница будет когда-нибудь распутана.
Мужа моего арестовали 27 сентября 1937 года. Я подала начальнику НКВД Заковскому заявление, в котором написала, что мой муж — в прошлом красный партизан, убежденный коммунист — не мог и не может быть виноват перед Советской властью. Через три дня за мной пришли. Молодой чекист, производивший обыск, угрюмо сказал мне вполголоса: "Ну зачем вы писали свое заявление?" и с досадой махнул рукой. А когда мой маленький сын Сережа, сообразив, что, его мать забирают, стал кричать, а потом потерял сознание от ужаса,— этот же чекист взял ребенка на руки, ушел с ним на кухню, сел там за стол, и я увидела, что он вытирает глаза: он плакал.
Одна я в тот момент не плакала: окаменела. В машине этот юноша, одетый в форму, которая в те дни уже начинала внушать всем страх, говорил мне ободряющие слова. До сих пор помню эту неожиданную моральную поддержку.
Видимо, он многое понимал. И, вероятно, ему было и стыдно и тяжело.
Если он жив. пусть знает: я помню его.
Уже в тюрьме я встретила еще одного человечного человека. Меня внезапно вызвали к следователю. Это был чекист с умным и суровым лицом. Строго спросил он меня, как отчество мужа. Вопрос меня возмутил. Я резко ответила:
"Ухлопали человека ни за что, ни про что, поздно справляться о его отчестве!". И в отчаянии своем, уже ничего не опасаясь, прямо стала говорить, что творятся безобразия. "В кого вы превратили нас, жен безвинно пострадавших коммунистов? Что вы творите? Как вам не совестно!"
Я говорила резко, грубо. Он молчал. Потом, когда я вдруг остановилась, поднял глаза и посмотрел на меня не только без гнева, но с каким-то грустным выражением.
— Я вызвал вас, чтобы сказать вам, что ваше положение изменилось к лучшему,— сказал он .— Вас теперь ожидает только вольная ссылка. А могло быть хуже...
Я извинилась за свой крик. "Простите, мол, это я с горя". А он приложил палец к губам и говорит тихо:
—Желаю вам с сыном повстречаться.
Вернувшись после этого разговора, я тогда, помню, впервые за много месяцев запела. Запела в камере, удивив всех женщин. А потом они пришли в себя и стали просить:
— Пой. Пой еще.
И этого человека я тоже не забуду.
Ссылка мне была назначена в Джамбул. Ехали мы, жены "врагов народа", около месяца в очень трудных условиях. Единственным моим утешением было — петь. Голос у меня был тогда сильный. Однажды запела "Каховку" и слышу — подхватили ее во всех вагонах. И с таким чувством пели, что жутко стало. И тут сразу в стенки теплушек стали стучать прикладами: эту песню петь нам, заключенным, было не положено.
В Джамбуле нас принял начальник НКВД тов. Капустин. Он возмутился, что нас так в такой грязи везли и сразу сказал:
— Теперь идите, женщины, снимайте комнаты. Кому туго— помогу. Мы же с вами земляки. А земляк земляку помогать должен.
И этот человек действительно помог нам, даже некоторым давал взаймы деньги. На работу нас сначала не брали, он дал указание снять с работы тех, у кого были собственные усадьбы и кто жил на нетрудовой доход, и на их место взять высланных. Этот приказ Капустина вызвал бурю негодования со стороны уволенных, и они написали на него множество доносов, которые сводились к тому, что он проявляет "непозволительную жалость к женам врагов народа". Кончилось это тем, что жизнь семьи Капустиных сломалась в один миг. Застрелился Капустин. Видимо, иначе не мог избегнуть ареста "за сочувствие враждебным элементам"... Осталась у него молодая жена и дочь.
Без почестей, с презрением похоронили его где-то на задворках, а я и другие защищенные нм люди опасались пойти на похороны, чтобы не усугубить несчастье его семьи. В те дни положение его вдовы было немногим лучше нашего.
Не знаю, удалось ли вернуться ей в родной Ленинград. Но если жива она, прочтет эти строки, пусть узнает: те, кому муж ее тогда протягивал руку помощи, его простую фамилию помнят. Вечная ему память и слава.
Пробыв в ссылке год, я решила самовольно вернуться в Ленинград, просить, чтобы разрешили мне жить с сыном и матерью. Приехала и прежде всего пошла в НКВД.. Решила открыто сказать, зачем я вернулась, чего хочу добиваться. Меня принял старый человек в очках. На его гимнастерке было, кажется, два ромба. Я открыто рассказала, почему я приехала, повторила, что не считаю виновным ни себя, ни своего мужа, и заявила, что предоставляю свою судьбу на его усмотрение.
—Если,—говорю ,—решите сажать, то делайте это сейчас. Домой я не заходила, чтобы мать и сын вторично моего ареста не переживали.
Долго смотрел на меня этот старый, чувствовалось, страшно усталый и подавленный какой-то тоской и болью человек. Мне так его стало жаль, как будто не я к нему пришла, а он ко мне пришел. Потом он через силу улыбнулся и сказал: "Фантазерка ты, Антонина!". Я так и подскочила:
—Откуда вы меня знаете?
А он улыбнулся н говорит:
—Я все знаю! И вот так: арестовывать тебя не стану, ты вправе о себе хлопотать. А чтобы тебя другие не отправили,—вот тебе номер телефона. Покажи его управхозу и пока спокойно живи.
Я долго еще просидела у него, рассказывала о своем муже, человеке, который делал революцию со всеми передовыми рабочими Ленинграда. Рассказывала о себе, о своем отце Николае Николаевиче Михайлове, большевике, питерском
рабочем, убитом на Пороховых в 1914-м казаками, во время революционной сходки. В пылу рассказа стала осуждать политику Сталина, совсем забыв, с кем говорю. Потом опомнилась. Думаю: ну, капут! И телефон не понадобится управхозу, и Сережку не увижу, и опять тюрьма... Но в душе почему-то поверила этому чекисту. Не ромбам его, а его глазам: уж очень они были теплые. Немного рассказала ему и о Капустине. Неужели не мог он не застрелиться? Судорога прошла по лицу чекиста, и он сказал мне с горечью: "Когда-нибудь ты поймешь, почему Капустин так сделал!"
Прощаясь, он спросил меня, всегда ли я так смело говорю. Я ответила:
—Нет, я так говорю только с честными людьми.
Он усмехнулся.
—Ну, иди домой! Отдыхай. И будь потише. Так больше ни с кем не говори. Поняла? А то много себе беды, наживешь!
И еще раз я о нем узнала. Подала заявление о пересмотре дела мужа в Москву и возвратилась на место ссылки. Там меня сразу арестовали за самовольный отъезд, судили и приговорили к пяти годам лагерей.
Долго возили меня по тюрьмам. И все никак меня в лагерь не отправляли. Наконец, не выдержала, объявила голодовку. На третий день пришла ко мне уголовница (они меня знали, слушали, как я в камере песни пела) и говорит, что есть возможность передать письмо в Ленинград. И я решила написать тому старому чекисту с ромбами.
Писала, что в Ленинграде у меня осталась мать в тяжелых условиях. Несмотря на старость, она зарабатывала себе и внуку на хлеб стиркой. Отбывший срок уголовник доставил мое письмо в Ленинград. Там вложил в чистый конверт, переписал своей рукой адрес и отправил.
Уже будучи в лагере, я получила из дому письмо: доченька, писала мать, к нам приходил какой-то старый профессор в очках. И что "профессор" этот спросил, не устроить ли моего сына в детдом. А мать на это отвечала, что не хочет с ним расставаться, так как потеряла все и всех. Тогда "профессор" сказал ей: "Не плачь, бабушка, пускай внук живет с тобой, мы дадим ему пенсию. Выхлопочем". И дал моей матери записку, которую она должна была отнести в роно. Та не верила и все же пошла. А через несколько дней она действительно получила пенсию на моего Сережу.
До сих пор я удивляюсь, как этот человек —если память не изменяет, Кошкин Николай Васильевич его звали,—не побоялся зайти к нам домой, не побоялся хлопотать пенсию для сына репрессированных. Ему это могло принести крупные неприятности. А может, и принесло. Может, и пропал он, как тот, Капустин.
Когда вернулась я из лагеря, то не рассказала дома, сколько всего пережила. Сыну сказала: "Отец твой —честный, хороший человек. Думай о нем всегда с уважением. В нашем несчастье плохие люди виноваты. Ни партия, ни Советская власть не виноваты. Зла на душе не имей. Со злобой в душе жить нельзя: неправильно и слишком тяжело!"
Когда я ему так говорила, ему было семнадцать лет. Теперь сын работает на большом заводе. Работает давно. Никогда его не попрекали, как сына репрессированного, наоборот, даже многие жалели. А сейчас вообще забывают
об этом. Выстроил завод дом —сына не обошли, дали прекрасную комнату. Спасибо за это заводскому коллективу. Да и за другое тоже: своим хорошим отношением товарищи помогли сыну сделаться человеком!
В заключение я хочу сказать, товарищи, вот что: человек может остаться честным, в каких бы он ни оказался обстоятельствах. Настоящий, порядочный человек совесть свою не гнет. Таких людей я видела. Их сердце, как и мое, правильно говорило нам: верь в хорошее!
Страшные годы ушли в прошлое. А все мы, встречавшие тогда честных чекистов и много других порядочных, преданных партии людей, все мы должны громко сказать им свое человеческое спасибо.
А. Левкович.
Ленинград".
("Известия", 1964, № 213 (5, сентябрь), с. 6).

Комментариев нет: